— Виннету не только позволит, но он даже попросит тебя: об этом. Кажется, вечно рассеянная стая грифов на этот раз собирается для крупной операции. Надо использовать это, чтобы уничтожить их одним-единственным ударом. Я думаю…

Он прервался, потому что за кустами, в лагере, раздались громкие крики; прозвучало несколько выстрелов, и стал слышен торопливый цокот копыт с другой стороны лагерной площадки.

Оба вождя быстро помчались туда. Когда они пробрались через кусты, то застали в лагере крайнее оживление. Команчи спешили к своим лошадям, намереваясь как можно скорее ускакать. Мексиканцев не было видно. Бен, Портер, Блаунт и Фолсер стояли в нерешительности, не зная, что им предпринять. Только Охотник за медведями со своим сыном по-прежнему спокойно сидели у костра. Они-то и крикнули Виннету:

— Парни сбежали!

— Как это произошло? — спросил апач.

— Они так внезапно запрыгнули на своих лошадок и вихрем промчались через кустарник, что мы не успели дотянуться до ружей и подстрелить их!

— Хорошо! Оставьте их! Они скачут к своей гибели. Сыновья команчей могут спешиться и оставаться здесь, но на рассвете они покинут Поющую долину, чтобы начать охоту на двуногих хищников Льяно-Эстакадо!

Эти слова были сказаны так громко, что их все услышали. Однако команчи только тогда расстались с лошадьми, когда приказ апача повторил их предводитель, который объяснил им, почему надо было позволить беглецам на время скрыться.

Глава пятая. ДОМ ДУХА

My darling, my darling,

My love child much dear,

My joy and my smile,

My pain and my tear. 137

Так звучала в тихом утреннем воздухе милая старая теннессийская колыбельная. Казалось, будто ветки ближних миндальных и лавровых деревьев сгибались в такт ей, и сотни колибри, словно цветные искорки, вились вокруг негритянки преклонных лет, в совершенном одиночестве сидевшей у воды.

Солнце только что поднялось над горизонтом, и его лучи блуждали, словно сверкающие бриллиантовые пряди над светлой водой. Высоко в воздухе накручивал свои круги королевский гриф, а внизу, на берегу, множество лошадей наслаждалось изумительно сочными побегами лакомых трав; на верхушке одинокого кипариса, низко наклонив голову, сидел дрозд-пересмешник, прислушиваясь к пению негритянки, и, когда она подошла к концу строфы, начал вдруг звонко и громко передразнивать последние слова: «Митир-митир-митир!»

Над отражавшимися в воде опахалами низких пальм устремляли ввысь свои макушки сосны и сикоморы; под кронами охотились за мухами и другими насекомыми огромные пестро переливающиеся стрекозы, а позади близко стоящего к водоему домика ссорилась из-за кукурузных зерен стая карликовых попугаев.

Снаружи нельзя было видеть, из какого материала построен домик, так как все четыре стены и крыша густо поросли вьющимися побегами страстоцветов, белых, с тонкими красными ниточками; их желтые сладкие, похожие на куриное яйцо плоды высвечивали из буйства дольчатых листьев. Все это буйство растений очень напоминало тропики. Можно было предположить, что находишься в одной из долин Южной Мексики или средней Боливии, и все-таки это маленькое озеро с прикрытой страстоцветом хижиной и по-южному пышной растительностью на его берегах располагалось… посреди ужасающего своей сухостью Льяно-Эстакадо. Это была та таинственная вода, о которой столь много говорили, никогда ее не повидав.

My heart-leaf, my heart-leaf,

My life and my star,

My hope and my delight,

My sorrow, my care!

[Звезда моя, зорька

И сердца листок,

Печаль и тревога,

Надежды росток! (англ.).]

— Мик-кеер… мик-кеер… мик-кеер… — опять передразнил последние слова пересмешник.

Но певица не обращала на него внимания. Глаза ее уставились на какую-то фотографию, которую она держала в обеих руках и целовала, пропев одну строчку.

За много лет слезы так смыли изображение, что только очень острый глаз мог бы еще разобрать, кто или что изображено на снимке. А там когда-то улыбалась молодая негритянка с чернокожим младенцем на руках.

— Ты мой хороший, мой любимый Боб! — нежно сказала негритянка. — Мой маленький Боб, моя крошка Боб. Моя госпожа была такой доброй, что, заказавши свой портрет, заставила фотографа сделать и снимок Санны с ее маленьким сыном Бобом. Потом, когда миссис умерла, масса продали Боба, и у мамы Санны осталась только его фотокарточка. Я сберегла ее и тогда, когда сама была продана, сохранила и тогда, когда добрый масса Кровавый Лис привез меня сюда. Старая Санна будет хранить ее, пока не умрет, так, наверное, и не повидав своего Боба, который тем временем стал большим и сильным негром и тоже не забыл свою добрую милую маму Санну. О, мой милый, мой милый…

Она остановилась и, прислушиваясь, подняла голову. Ее снежно-белые пушистые волосы резко выделялись над темной кожей лица. Кто-то подъезжал к дому. Женщина вскочила, спрятала фотографию в карман своей коленкоровой юбки и вскрикнула:

— О, господи Иисусе, как обрадуется Санна! Наконец-то возвращается Кровавый Лис. Добрый Кровавый Лис опять здесь. Надо сейчас же накормить его мясом и испечь пирог.

Она поспешила к домику, но еще не успела добраться до него, когда между деревьями показался упомянутый Кровавый Лис. Он выглядел очень бледным и измученным; лошадь его устала и шла медленным, спотыкающимся шагом. Оба, всадник и животное, находились, кажется, у предела сил.

— Добро пожаловать, масса! — приветствовала Лиса старуха. — Санна сейчас же принесет поесть. Санна все быстро сделает!

— Нет, Санна, — ответил молодой человек, который от усталости еле сполз с седла. — Наполни бурдюки, все! Это — самое необходимое, что теперь надо сделать.

— Зачем бурдюки? Для кого? Почему масса Лис не хочет есть? Он же должен быть очень голоден.

— Конечно, я голоден, но я сам возьму себе все, что нужно. У тебя же на это нет времени. Ты должна наполнить все бурдюки, с которыми я немедленно отправляюсь в дорогу.

— О, Иисусе! Опять прочь! И так быстро! Почему старая Санна должна почти всегда оставаться совершенно одна в этом огромном Эстакадо?

— Потому что иначе целый караван переселенцев погибнет от жажды. Этих людей сбили с пути разбойники.

— Почему масса Лис не провел их правильной дорогой?

— Я не смог. На них налетела такая многочисленная стая грифов, что я, если бы отважился прорвать образованную ими цепь, был бы обречен на верную смерть.

— Так они убьют бедных добрых переселенцев?

— Нет. Сюда придут смелые и сильные охотники с севера, на помощь которых я очень рассчитываю. Но какая польза от этой помощи, если нет воды?! Люди умрут от жажды, хотя их и освободят от грифов. Итак, воды, Санна, побыстрее наполняй бурдюки! Я нагружу ими всех лошадей. Только вороную я должен оставить здесь — она слишком устала.

Лис направился к домику и прошел через тесно обвитую страстоцветами дверь. Внутри домик состоял из одной-единственной комнаты. Стены были сделаны из тростника, скрепленного тонким озерным илом. Над сложенным из глины очагом открывался дымоход из тростника и ила, под которым висел железный котел. В трех стенах комнаты было по маленькому окошку, которые не затеняли вьющиеся растения.

К потолку были подвешены куски закопченного мяса, а по стенам красовались все виды оружия, которое только можно было увидеть и купить на Диком Западе. На полу лежали шкуры. На укрепленные на столбах ремни были также наброшены медвежьи шкуры — это были кровати. Главным украшением комнаты являлась густая лохматая шкура белого бизона с еще сохранившимся черепом. Она висела напротив двери, а по обе стороны от нее в стене торчали штук двадцать ножей, на костяных или деревянных рукоятках которых виднелись вырезанные различные знаки.

Стол, два стула и достававшая до потолка приставная лестница дополняли обстановку комнатки.

Кровавый Лис подошел к шкуре, погладил ее и сказал сам себе:

вернуться

137

Мой милый, мой милый, //Ценнейший из всех, //Ты — боль мне и радость, //И слезы, и смех (англ.).